(глава из книги «Пробуждая сновидящего. Клинические приключения», 2006 г)
Самораскрытие: не просто допустимое, а необходимое
Филип Бромберг
Ph.D, психоаналитик, тренинговый аналитик, супервизор, преподаватель института Вильяма Алансона Уайта, заслуженный профессор Нью-Йоркского Университета, заслуженный редактор журнала Contemporary Psychoanalysis, редактор журналов Psychoanalytic Dialogues, Psychoanalytic Inquiry и журнала Американской психоаналитической академии.
Перевод: Александр Левчук для коллоквиума Международной ассоциации реляционного психоанализа и психотерапии
Поскольку Отелло не может не видеть, что застенчивость Яго – это его сознательная поза, он простодушно призывает его раскрыть свою тайну. Яго делает вид, будто это что-то слишком ужасное, чтобы этим делиться, но и слишком болезненное, чтобы его сдерживать. Умоляя Яго поделиться тем, что у него на уме, с полной честностью, Отелло уговаривает его высказать свои «худшие из мыслей худшими из слов». Таким образом, он, сам того не желая, запутывается в маскараде Яго и становится жертвой двуличия своего друга (Шекспир, 1604). Однако факт заключается в том, что даже когда человек сознательно не двуличен, говорить с полной эмоциональной честностью в человеческих отношениях невозможно, потому что все мы состоим из частей, каждая из которых выполняет свою собственную работу, которые относительно неизвестны друг другу в любой конкретный момент. Иными словами, вы не можете просто так взять и стереть в себе все мотивы, кроме искренности; честность всегда корректируется другими аспектами самости и личных интересов, даже при отсутствии сознательного двуличия, такого как у Яго.

В психоанализе дух просьбы Отелло «расскажи мне о своих мыслях» продолжает оставаться скрытым предписанием, даже если не «основным правилом» (Фрейд, 1913), которое, как надеется психоаналитик, его пациент примет близко к сердцу. Однако этот принцип не предназначен для организации собственной позиции аналитика – во всяком случае, если он надеется относиться к своему пациенту терапевтически. Как неизмененная и немодулируемая аналитическая позиция свободное раскрытие мыслей аналитика создаст атмосферу, которая в эмоциональном плане будет настолько небезопасна, что пациент будет озабочен поддержанием привязанности, и это сведет к минимуму его доступ к своим бессознательным процессам. В некоторых случаях такая позиция может даже стать рецептом для аффективной ретравматизации пациента.


Однако с постклассической точки зрения из этого не следует, что аналитик должен избегать самораскрытия. На самом деле в реляционной литературе в последнее время особое внимание уделяется терапевтической силе самораскрытия аналитика, эмоциональной открытости и эмоциональной честности. Учитывая, что свободное раскрытие может приводить к гипервозбуждению у пациента, как нам следует понимать такой поворот мысли? Ответ заключается в том, что акцент на эмоциональной открытости аналитика в этих работах последовательно уравновешивался равным акцентом на одновременной демонстрации аналитиком своей первостепенной и явной заботы об эмоциональной безопасности его пациента. Другими словами, эти авторы иллюстрировали, что аналитик учитывал, какое эмоциональное воздействие оказывает его открытость, и это являлось неотъемлемым аспектом его самораскрытия. Известными примерами этого являются работы Арона (1998), Дэвис (1994, 1998b, 1999, 2004), Фрэнка (1997), Герсона (1996), Хоффмана (1994, 2000), Левенкрон (в печати), Мароды (2000), Митчелла (1998), Реника (1996, 1999) и Славина и Кригмана (1998).

По иронии судьбы, некоторые коллеги атаковали этот новый акцент на субъективной открытости аналитика, как будто он поддерживает аналитическую позицию, эквивалентную тому, что Отелло просил у Яго, как будто под вывеской психоанализа предлагается выдавать свои «худшие мысли худшими словами». Клинические эпизоды, в которых автор прямо описывал ограниченное самораскрытие, представлялись так, как если бы аналитик одобрял наивное вторжение в психику пациента. Для некоторых критиков (например, Bernstein, 1999; Greenberg, 2001) эти виньетки реляционных аналитиков угрожают открыть дверь недисциплинированному аналитическому поведению и, по-видимому, санкционируют позицию «возможно все» из-за легкости, с которой аналитик открыто использует свои собственные мысли и чувства. Другим критикам самораскрытие в этих виньетках кажется просто незаконной аналитической техникой. На мой взгляд, обращение к вопросам законности или допустимости отвлекает внимание от важности самих клинических идей, представленных в этих публикациях. Я имею в виду, в частности, растущее признание того, что психоаналитическая теория терапевтического действия должна быть переосмыслена в терминах разума как нелинейной, самоорганизующейся системы, и что это ведет к переосмыслению самораскрытия аналитика как не просто допустимого, но и необходимого. Я полагаю, что больше не имеет смысла рассматривать тему самораскрытия аналитика в контексте аналитической техники (см. Bromberg, 1994, стр. 261-266; 1998b, стр. 315-316), и действительно, пришло время пересмотреть основную предпосылку того, что вообще аналитики называют техникой.
Моя подруга только что вернулась с летних каникул в музыкальном лагере – музыкальной версии MacDowall Colony, где участники были разделены на трио, каждое из которых должно было играть вместе все лето. Хотя формальных прослушиваний для принятия в лагерь не проводилось, каждый претендент должен был выступить перед комиссией, которая затем оценивала его или ее уровень музыкального мастерства, чтобы убедиться, что каждое трио будет состоять из людей с сопоставимыми способностями. Я спросил свою подругу, как все это для нее прошло, и ее ответ меня очаровал, потому что это – женщина, которая по своей природе всегда видит стакан наполовину полным: «Я встречала много людей, у которых была хорошая техника, но не было музыки». Когда я спросил, что она имела в виду под «не было музыки», она пожала плечами и ответила: «Это трудно описать, но оно не становится лучше от изучения лучшей техники».

Техника – это то, что человек применяет с ощущением, что он управляет этим. В классическом психоанализе техника традиционно трактуется как набор правил, направляющих поведение терапевта – набор правил, которые организуют поведение аналитика таким образом, что при их соблюдении должен происходить подлинный аналитический процесс. Ранние классические аналитики не знали об опасности «раскраски» (painting by the numbers – рисования по шаблону), и, хотя правила были сформулированы как техника, аналитики пытались применять их с достаточной гуманностью, чтобы пациент хотел оставаться пациентом. Таким образом, техника служила основой аналитического поведения. При этом допускались определенные стратегические, но поддающиеся анализу отклонения (параметры); они были приемлемыми при заранее определенных условиях с определенными пациентами. Кроме того, когда правила применялись как предписания для поведения, они, по-видимому, имели дополнительное преимущество, позволяя оценивать бессознательные отклонения аналитика от них (контрперенос) с точки зрения их серьезности.
Взгляд Фрейда (1923) на психическое функционирование основывался на идее автономной (self-contained – замкнутой на себе) психики. Учитывая этот взгляд на психику, считается, что в оптимальных клинических условиях продукции пациента генерируются эндогенно, в то время как аналитик работает с подразумеваемым (но односторонним) взаимодействием между психикой пациента и присутствием аналитика в качестве фантазийного объекта проецируемых образов. Естественно, из этого следует, что субъективное содержание разума аналитика должно быть максимально скрыто от пациента по двум причинам: (1) потому, что такое раскрытие является вмешательством (interference) в аналитический процесс, и (2) потому, что оно не нужно для аналитического процесса. Вторая причина исторически была относительно второстепенной темой в классической фрейдистской литературе, потому что ее логика всегда подразумевалась в первой причине. Но в постклассической аналитической теории и практике активно обсуждается вопрос, может ли самораскрытие аналитика быть необходимым для психологического роста пациента.
Постклассическая теория все больше движется в направлении психоаналитической модели психического функционирования, в которой наш взгляд на то, что является сознательным, а что бессознательным, основывается на концепции разума как нелинейного, реляционного процесса конструирования смысла. Эта модель организована смещающимся равновесием между стабильностью и ростом в рамках само-репрезентации человека; то есть диалектикой между необходимостью сохранения собственных устоявшихся смыслов (self-meaning) (продолжающийся опыт безопасного бытия собой) и необходимость создания нового смысла себя на службе спонтанности и творчества в отношениях. В этой модели присутствие аналитика как реального человека не уменьшается намеренными усилиями, поскольку концепция эндогенного развертывания проекций переноса не имеет клинического значения. Поскольку считается, что бессознательный материал скорее совместно конструируется, чем раскрывается, роль аналитика состоит не в том, чтобы избегать личного участия в процессе, а в том, чтобы постоянно отслеживать и использовать непосредственные и остаточные эффекты его личного участия – это является неотъемлемой частью его позиции.

Я утверждаю, что существование аналитика как реального человека не только неизбежно (потому что это не то, что находится под его контролем), но и необходимо. Почему? Потому что опыт аналитика, когда он с пациентом, связан с опытом его пациента как часть единой эмоциональной, когнитивной и интерактивной конфигурации, которая является одновременно субъективной и интерсубъективной. Некоторые аспекты этой конфигурации диссоциированы в каждом человеке и должны быть обработаны совместно в непосредственном аналитическом взаимодействии для достижения когнитивной символизации с помощью языка.

Я полностью осознаю, что рискую подвергнуться критике со стороны тех аналитиков, которые говорят, что если вы позволяете тому, что у вас на уме, выходить наружу без предварительной обработки, то вы занимаетесь «диким анализом»; а также критике со стороны тех, кто считает, что существует правильная аналитическая позиция и что то, про что я пишу – не она. Безусловно, даже среди аналитиков, придерживающихся более консервативных позиций, у последнего утверждения сегодня мало сторонников. Но здесь я иду дальше. Я утверждаю не только то, что самораскрытие аналитика допустимо, но и то, что оно является необходимой частью клинического процесса, если мы хотим, чтобы терапевтическая эффективность аналитического лечения была наиболее устойчивой и далеко идущей. Я утверждаю, что самый эффективный психоанализ – это неизбежно процесс проживания (living through) и проработки разыгрываний, и некоторые из них могут быть вулканическими. Далее, я утверждаю, что с пост- классической точки зрения самораскрытие аналитика, по сути, не является вторжением субъективности аналитика в психические процессы пациента.
Пересмотренная интрузивность
На данном этапе истории психоанализа то, как вы подходите к проблеме самораскрытия аналитика и центральной роли эмоциональной жизненности (affective aliveness) аналитика, в значительной степени зависит от того, признаете ли вы, что движение от классической к постклассической теории основано на клинических наблюдениях и понимании психики, которые очень сильно отличаются от фрейдовского. Именно с такой точки зрения и следует рассматривать пост- классическую позицию в отношении самораскрытия. Самораскрытие эквивалентно интрузивности только в том случае, если мы мыслим о нем в системе отсчета, где аналитик пытается изменить пациента. Если аналитическое обоснование заключается в том, что аналитик делится своим опытом, чтобы способствовать достижение цели интерсубъективных переговоров, тогда самораскрытие – это совсем другое дело.

Интрузивность в рамках классической модели автономного (self-contained – замкнутого на себе) разума означает, что аналитик вмешивается в поиск того, что находится внутри пациента, как будто то, что находится внутри, может проявиться в относительно чистой форме (если аналитик не загрязняет его), в значительной степени без влияния контекста, в котором оно возникает. Интрузивность в пост- классической модели означает временное вмешательство в процесс интерсубъективных переговоров при условии, что интрузивность понимается как терапевтическая часть аналитического процесса до тех пор, пока она не исключает интерсубъективность или не отключает ее слишком надолго. С реляционной точки зрения, аналитик является «интрузивным» не тогда, когда он навязывает свой вклад в разум пациента и тем самым не дает тому получить доступ к бессознательному. А, скорее, когда он временно предотвращает совместное конструирование и использование интерсубъективного пространства – процесс, основанный на откликаемости аналитика на субъективность своего пациента, что позволяет тому затем взаимодействовать со своей собственной. Для интерперсонального/реляционного аналитика концепт интрузивности связан с временной неспособностью аналитика в данный момент сохранять свою собственную субъективность и позволять ей изменяться в ответ на субъективность его пациента.
Как же тогда реляционный аналитик поддерживает самодисциплину, не отказываясь от спонтанного использования своей собственной субъективности? Хоффман (1994) рассматривает этот вопрос с помощью своего концепта «выбрасывания книги», проясняющей системы отсчета, которая говорит о том, что он называет «психоаналитической дисциплиной в новом ключе» (стр. 193). В контексте этой главы «новый ключ», на который ссылается Хоффман – это клиническая позиция, которая в сочетании с формулировкой Реника (1999) о том, что аналитик «играет своими картами лицом вверх», облегчает понимание акцента, который реляционные авторы делают на ценности аналитического самораскрытия. И Хоффман, и Реник переосмысляют клиническое применение техники. Они переносят ее на платформу всеобъемлющего процесса реляционных переговоров – того, что Хоффман называет диалектикой между ритуалом и спонтанностью. «Техника», с этой точки зрения, сводится к тому, что полезно для работы конкретного аналитика с конкретным пациентом в данный момент времени.

Сложный смысл фразы Хоффмана «выбросить книгу» был хорошо сформулирован Славином и Кригманом (1998), которые пишут, что «неизбежно бывают моменты, когда, как говорит Хоффман (1994), терапевт должен 'выбросить книгу', чтобы продемонстрировать подлинную готовность поставить пациента впереди некоторых правил терапии» (стр. 277). Однако, продолжают они, неизбежно, что любой новый терапевтический подход, в том числе тот, который поощряет спонтанность и самораскрытие, станет предвзятым в сторону потребностей и взглядов тех, кто его отстаивает.
Хоффман, похоже, решает некоторые проблемы, связанные с этой тенденцией к предвзятости, когда он рекомендует поддерживать «диалектику» между принятием терапевтом ритуального авторитета и анонимности, с одной стороны, и спонтанным отклонением (включая самораскрытие) от этих ритуалов, с другой. ... Мы полагаем, что если мы воспримем парадоксальную диалектику Хоффмана, мы, скорее всего, будем практиковать с новой чувствительностью, а не с новым набором правил и технических рекомендаций.

Славин и Кригман, 1998, стр. 278.
То, что Славин и Кригман описывают как новую чувствительность, я бы изобразил далее как основанную на процессе (а не на содержании или результатах) концепцию терапевтического действия, центральным аспектом которой является совместная обработка коллизий между субъективностями пациента и аналитика. Я считаю, что терапевтическая позиция, которая систематически пытается избегать столкновений субъективностей, в конечном итоге воспринимается пациентом как отвергающая (disconfirming – не подтверждающая). Пациент чувствует, что аналитик не держит его в уме, и начинает это чувствовать, потому что аналитик не ощущает личным образом воздействия диссоциированных частей самости пациента, которые пытаются обрести существование в отношениях. Поскольку аналитик не реагирует на них личным образом, они не удерживаются в его разуме, и, таким образом, эти состояния самости лишаются человеческого контекста, в котором их можно распознать и оживить.

Поскольку, с моей точки зрения, оптимальная обработка должна, таким образом, включать частный опыт аналитика (что составляет его «самораскрытие»), аналитик должен быть особенно со-настроен на изменения в балансе между аффективной безопасностью и аффективной перегрузкой у пациента. Если аналитику удается поддерживать эту со-настроенность, то между ним и пациентом может начать формироваться переходная реальность, в которой есть место для субъективного опыта каждого партнера и пространство для эмоционально живых реляционных переговоров. Это, в свою очередь, усиливает способность пациента к интерсубъективному функционированию в тех областях личности, где способность переносить внутрипсихический конфликт была оттеснена диссоциацией. В этом смысле самораскрытие аналитика является составной частью источника терапевтического действия, способствующего созданию важнейшего терапевтического климата эмоциональной честности. Холли Левенкрон (в печати) высказывает, по сути, ту же точку зрения в поясняющей статье, к которой я буду неоднократно возвращаться в остальной части этой главы. Она утверждает, что такой климат будет достигнут, «когда аналитик может высказать свою точку зрения, предложив то, как он переживает пациента». Я бы добавил, что аналитик также должен стараться предлагать, когда это возможно, свое «переживание своего переживания», что часто является ключевым фактором, делающим такое раскрытие приемлемым для пациента. Когда аналитик раскрывает элементы своей внутренней борьбы, которая привела к принятию решения о том, что сказать, он еще более ясно показывает, что мотивом раскрытия информации является скорее желание поделиться, чем скрытая идеологическая обработка, призванная выглядеть как взаимодействие. Другими словами, я предполагаю, что ценность эмоциональной честности повышается готовностью человека открыто поделиться всей сложностью своей субъективности, включая любые сомнения в отношении того, стоит ли вообще делиться ею. Но не каждая конфронтация может или должна принимать такую форму.
Однако я не могу переоценить важность заявления Левенкрон о самораскрытии в том аспекте, что «способность аналитика делать это с кем-то требуется заслужить». Для аналитика, придерживающегося реляционного взгляда на рост разума, право раскрыть свою субъективность заслуживается борьбой с собственными ограничениями. Это заслуживается борьбой с унизительным фактом, что он не может найти правильный ответ в одиночку. Это зарабатывается борьбой с тем, как его переживает пациент, без отказа при этом от своего собственного взгляда на себя. Как ясно дает понять Левенкрон, именно во всем этом проявляется способность аналитика переживать интенсивные эмоциональные конфронтации и использовать их, когда разворачиваются разыгрывания. Если формулировать в таких словах, то эта глава – о заслуге права на такую аналитическую позицию.

Если кто-то не верит, что лабиринта соображений, сопровождающих самораскрытие аналитика, можно избежать; ели кто-то не верит, что можно просто взять и поддержать либо абсолютный запрет, либо неограниченную свободу и решить проблему – тогда хитросплетения самораскрытия лучше рассматривать как часть более широкого вопроса: какой принцип должен больше всего влиять на суждение аналитика о том, как наилучшим образом использовать свое существование как реального человека? Конкретные условия для аналитического роста всегда различаются для каждой аналитической пары, и каждая диада должна найти свой собственный баланс между безопасностью и риском. Но для любого пациента конфронтация с существованием аналитика как реальной личности, включая преднамеренное самораскрытие аналитика, воспринимается как достаточно безопасная только в пределах способности пациента когнитивно обрабатывать вызванный аффект. Когда аналитик принимает решение открыто и сознательно раскрыть свои мысли и чувства о своем пациенте, в этот момент он одновременно раскрывает себя как реального человека. При прочих равных условиях, чтобы его пациент воспринял это раскрытие как безопасное и оживляющее, аналитик должен искренне (authentically) верить, что такое познание пациентом поддержит клинический процесс, даже если сам аналитик заранее не знает, как это будет происходить. Если аналитик сохраняет искреннее любопытство и не пытается разобраться во всем самостоятельно, он не будет вторгаться в классическом понимании интрузивности, потому что он не будет пытаться заставить своего пациента принять его субъективность как замену его (пациента) реальности. Соблюдение этого принципа, я думаю, позволяет многим, казалось бы, хрупким пациентам держаться, сталкиваясь с кажущимся вторжением аналитика; они могут выносить размышления о том, что происходит, как со стороны «не-я», так и «я», потому что их собственная субъективность не подвергается риску из-за того, что им приходится обменивать ее на «правду», предлагаемую другим. Тем не менее, для некоторых пациентов переживание инаковости является прелюдией к эмоциональному смятению, независимо от того, насколько открытой для обсуждения может казаться для аналитика его точка зрения, которую он предлагает – и с этими пациентами работа особенно трудная и напряженная.
Разыгрывание и самораскрытие
Разыгрывание – это феномен, который не связан с отрицанием или избеганием внутреннего конфликта; это часть естественного функционирования разума, который просто делает то, к чему его приспособила эволюция, в двух дискретных режимах обработки информации. Один режим, «субсимволический» (Bucci, 1997a), организован на уровне телесного опыта, том, как «эмоциональные схемы» (emotion schemas) дают знать о своем присутствии аффективно, через «способы бытия» человека; второй режим, «символический», организован на уровне когнитивного осознания и передается посредством вербального языка. Когда эмоциональный опыт травматический (больше, чем может вынести разум), он остается несимволизированным когнитивно, и разум использует нормальную психическую функцию диссоциации в качестве средства контроля. Контролируются как запуск необработанных эмоциональных схем, которые были созданы травмой, так и высвобождение неуправляемого аффективного гипер-возбуждения, которое может угрожать дестабилизацией функционирования. Разыгрывание в психоанализе – это диадический диссоциативный процесс, посредством которого эмоциональные схемы пациента, вызванные травмой, проявляют себя и становятся потенциально доступными сознанию. Когда разыгрываемый диссоциированный опыт обрабатывается в отношениях, внутренний конфликт и его потенциальное разрешение становятся все более возможными.
Это постклассическое понимание психического функционирования и терапевтического роста особенно актуально для наблюдения Левенкрон (в печати) о том, что «раскрытие аналитика часто приносит облегчение пациенту, даже если оно вызывает гнев и болезненные чувства, потому что проясняет ситуацию; 'быть настоящим' и устанавливать связь с другим человеком не всегда может происходить с помощью любовных жестов». Я считаю, что это утверждение не только верно, но и является важным аспектом реляционного процесса, посредством которого когнитивный контроль над чрезмерно аффективным опытом, вызывающим гипервозбуждение, регулируется саморефлексивным функционированием пациента. Саморегуляция диссоциированного и, следовательно, потенциально неконтролируемого аффективного опыта может иметь место только путем активации и когнитивной символизации в самой сессии того, что Буччи (1997a) называет субсимволическим опытом, который раньше можно было только разыгрывать. Это приносит облегчение, потому что повышает доверие пациентки к своей способности думать об в ином случае ошеломляющем опыте; об этом опыте можно будет думать без угрозы того, что он ею овладеет. Таким образом, не так уж трудно понять, почему самораскрытие аналитика, даже если оно вызывает гнев и болезненные чувства, приносит облегчение, если оно приводит к усилению саморефлексии.
По словам Левенкрон (в печати), «клиническое ремесло ... заключается в контакте с частью нас самих, которой мы в итоге можем овладеть, что позволит нам размышлять, вербально или невербально, о том, что мы обнаружили о нашем собственном участии в этих взаимодействиях». Таким образом, самораскрытие аналитика так же обсуждаемо (negotiable), как и любой другой аспект его общения. Я бы сказал, что взаимосвязь между тем, что разыгрывается невербально, и тем, что выражается словами во время обработки разыгрывания, включая раскрытие аналитиком своего собственного субъективного опыта, затрагивает то, что Лестон Хейвенс (личное общение) дружелюбно назвал «Принципом общей собственности по Бромбергу»: то есть чувства аналитика по отношению к своему пациенту не являются его личной собственностью, потому что они являются частью несимволизированного контекста, фрагментами которого овладевают пациент и аналитик, фрагментами, которые связаны субсимволически, но еще не с помощью языка. Признание того, что личные чувства и мысли аналитика о его пациенте не являются его личной собственностью, не приводит к позиции «возможно все» как новой технике, но это действительно говорит о неизбежности, а именно о том, что диссоциированный опыт, разыгрываемый в отношениях, «познается» субсимволически. Буччи (1997a, b, 2001, 2002) описала работу субсимволической коммуникации как в клинических, так и в неклинических ситуациях:
Основные формы эмоциональной коммуникации, которые действуют в аналитическом контексте, также лежат в основе всего межличностного взаимодействия. При нормальном функционировании, как и при патологии, мы постоянно посылаем и получаем субсимволические сигналы; они часто происходят без сопровождающих словесных сообщений и их трудно выразить явным образом. Фундаментальное различие между нормальным и патологическим функционированием состоит в том, что в первом случае субсимволическая коммуникация связана или легко подключается к символическим компонентам ... в то время как в патологии субсимволические репрезентации в значительной степени диссоциированы от символических модусов, которые придавали бы им смысл.

Bucci, 2001, стр. 68, курсив добавлен.
Во время аналитического процесса основная часть работы аналитика состоит в том, чтобы найти слова, чтобы изложить свой собственный опыт разыгрываемого общения таким образом, чтобы помочь пациенту делать то же самое. В своей новаторской работе Левенсон (1972, 1983, 1991) использовал оригинальное освещение Салливаном (1953, 1954) межличностного моста, который связывает эмоциональный опыт и язык, чтобы показать, как работа с опытом переноса и контрпереноса, актуальным в данным момент, обеспечивает наиболее мощный контекст для терапевтического роста. Левенсон был первым «перспективистом», иллюстрирующим в своих работах, как затянутость аналитика в разыгрывание – это не техническая ошибка, а неизбежность. Он показал, как поиск выхода из неразберихи (mess) разыгрывания является ключевым компонентом терапевтического действия, и как ни пациент, ни аналитик не могут освободиться от тисков «неразберихи» без помощи другого. Левенсон описал, как личное участие аналитика в разыгрываниях – даже когда аналитик одновременно ищет общий язык с пациентом, чтобы терапевтически символизировать опыт – обеспечивает наиболее мощный контекст, в котором репрезентации себя и других обогащаются и расширяются в аналитическом лечении. Большинство реляционных аналитиков теперь принимают эту систему отсчета, и многие нереляционные аналитики адаптировали ее к своей собственной метапсихологии.
Процесс согласованного (consensually) поиска «правильных слов», языка, который символизирует новую общую реальность, является основой для развития интерсубъективности там, где ее не существовало. Поиск правильных слов можно считать одним из аспектов межличностного взаимодействия. Но другие аспекты межличностного взаимодействия, включая как спонтанность, так и неизменное уважение аналитика к ощущению безопасности пациента, не менее важны. Именно эта смесь, а не какой-либо отдельный ингредиент, уникальна для каждой аналитической пары, и именно эмоциональная живость, порождаемая взаимной спонтанностью в человеческом взаимодействии, удерживает их вместе как часть реляционного аналитического процесса.

Таким образом, я утверждаю, что то, что было называлось самораскрытием аналитика, если оно используется в качестве обсуждаемого (negotiable) элемента в текущих отношениях, не только допустимо, но и необходимо: это часть процесса развития, который Фонаги (Fonagy and Target, 1996; Fonagy et al., 2002) называет ментализацией, посредством которой субсимволическому опыту позволяется стать частью реляционной самости, а не бесконечно разыгрываться. Нет никакой техники для достижения этого изменения в «содержимом» разума. Если рассматривать разум как нелинейную, самоорганизующуюся систему, способствование мутативным изменениям присуще процессу, а не содержанию – клиническое наблюдение, которое согласуется с выводом Бостонской группы по изучению процесса изменений (Lyons Ruth, 1998; Lyons-Ruth et al., 2001), что именно процесс коммуникации («имплицитное отношенческое узнавание»), а не содержание коммуникации, является основой терапевтического действия психоанализа.
Вопреки давней аксиоме классической теории о том, что необходимым условием изменений является, чтобы бессознательное стало сознательным, выводы Бостонской группы подтверждают мнение о том, что «процесс ведет к содержанию, так что не нужно стремиться к конкретному содержанию; скорее расширение области и свобода (fluency – беглость) диалога являются первичными и приводят к созданию все более интегрированного и сложного содержания» (Lyons-Ruth et aL., 2001, стр. 16). Когда пациент и аналитик могут получить доступ и открыто поделиться своим диссоциированным опытом, который был слишком опасен для их отношений, чтобы его можно было сформулировать когнитивно, процесс, посредством которого это происходит, начинает расширять область и свободу (fluency) диалога и приводит ко все более интегрированному и сложному содержанию, которое становится лингвистически символизированным и, следовательно, доступным для саморефлексии и разрешения конфликта. Нельзя знать заранее, сколько самораскрытия аналитика достаточно, а сколько слишком много, и именно постоянные и часто болезненные усилия по борьбе с непредсказуемостью этого определяют эмоциональную честность, а не просто субъективная оценка аналитиком честности, с которой его слова произносятся в данный момент.
Развитийная травма, непризнание и сты
История раннего развития некоторых пациентов, с которыми я работал, предполагает, что психодинамика родительского непризнани (nonrecognition) я играет ключевую роль в создании тяжелой диссоциативной психической структуры у взрослых. Я говорю о ранней неспособности матери или отца откликаться на какой-то подлинный аспект самости ребенка, не обязательно об открытом неодобрении или жестокости (что говорит о том, что этот аспект самости ребенка «плохой»), но замаскированном уходе (withdrawal) от аутентичного контакта, который оставляет ребенка переживать часть себя как не имеющей приятной ценности для любимого другого и, следовательно, не имеющей реляционного существования как к части «я» (me). Непризнание приводит к структурной диссоциации части самости. Если этим охватывается слишком широкий сегмент ядерной самости, происходит нарушение процесса ранней привязанности и способности к взаимной регуляции и «имплицитному отношенческому узнаванию» (Stern et al., 1998). На мой взгляд, длительный опыт непризнания лучше всего определяет то, что называется развитийной или реляционной травмой.
Чаще всего именно диссоциированный стыд родителей, порожденный их собственным поврежденным самоощущением, делает невозможным для родителя признание качеств в ребенке, которые родитель отрицал в себе, и, в свою очередь, оставляет родителя неспособным модулировать стыд, который испытывает ребенок перед лицом такого непризнания. Таким образом, в больших и малых сферах родитель начинает диссоциироваться от непосредственности отношений и от совместного удовольствия, которое они потенциально несут. И мы должны четко понимать, что в ближайшее время могут произойти серьезные развитийные потери, когда родитель диссоциирует свой стыд до такой степени, что диссоциация лишает его возможности получать удовольствие от общения с ребенком. Это воплощает в себе акт непризнания, который так же травмирует, как боль, причиняемая родителем, который активно абьюзивен, а иногда это даже ещё более деструктивно (debilitating – изнуряющее).
Дональд Фридли (2001), современный травматолог, прямо признает, что «во многих отношениях именно прямое отрицание, непринятие (disavowal – отречение) или отвержение (dismissal) эмоциональных состояний ребенка способствует замешательству, стыду и чувству собственной никчемности, что оказывает такое же или большее влияние на будущее, чем сам факт телесности (physicality) самой травмы» (стр. 5). Если другой систематически опровергает (Laing, 1962) душевное состояние ребенка, особенно в моменты сильного аффективного возбуждения, ведя себя так, как будто личное значение этого опыта у ребенка не адекватно, ребенок начинает сомневаться в реальности своего собственного опыта. Соответственно, у ребенка нарушается способность когнитивно обрабатывать свои собственные эмоционально заряженные психические состояния в межличностном контексте – размышлять о них, воспринимать их как состояния внутрипсихического конфликта и, таким образом, овладевать ими как «я». Диссоциация, отсоединение разума от психико-сомы, затем становится наиболее адаптивным решение для сохранения самости. Потребность ребенка в любящем признании становится презираемой и вызывающей стыд. Эта потребность становится диссоциированным аспектом «не-я», который, когда срабатывает, высвобождает не только неудовлетворенную жажду аутентичной откликаемости, но и поток стыда, аффект, связанный с неудачей в том, кто ты есть, а не с неудачей в том, что ты делаешь. Неудача в том, что человек делает, приводит к тревоге и сниженной самооценке или к чувству вины и депрессии, но неудача в том, кто он есть, приводит к стыду, сигналу о надвигающейся дестабилизации самости, шоку от прекращения бытия «я».
Диссоциация как межличностный процесс
Как я уже говорил в начале этой главы, в человеческих отношениях говорить с «полной эмоциональной честностью» невозможно, да и было бы нежелательно, если бы это было возможно. В психоаналитическом лечении эмоциональная честность достигается за счет борьбы аналитика за то, чтобы сообщать, а не за счет самоотверженной лицензии «рассказывать все как есть». Эмоциональная честность должна быть сбалансирована эмоциональной безопасностью, и именно этот баланс должен быть основой аналитической позиции. Другими словами, со-настроенность на безопасность вашего пациента должна ощущаться изнутри отношений, а не путем попыток эмпатически «предоставить» ее в качестве технической позиции (см. Bromberg, 1989). Что организует постклассическую аналитическую позицию, так это понимание аналитиком того, что его субъективный опыт не говорит ему о том, что происходит «на самом деле», как если бы это имело какую-то объективную ценность истины – таким образом, это помещает самораскрытие в контекст переговоров между субъективностями.

Из вышеизложенного должно быть ясно, что аналитик в равной степени борется с проблемами раскрытия и сокрытия. И здесь я хотел бы вернуться к статье Левенкрон (в печати), в частности, к описанному ею инциденту со своей пациенткой, который ярко это высвечивает. Левенкрон описывает событие, произошедшее с ее пациенткой Али, которое, как я полагаю, было вызвано серьезным диссоциативным переключением в состоянии самости, которое произошло у Али и, как это часто бывает во время разыгрываний, привело к диссоциативной реакции у ее терапевта. Инцидент произошел после того, как Левенкрон неожиданно сообщила Али, что собирается взять недельный перерыв, и извинилась за несвоевременное уведомление. Причина этого перерыва, неизвестная Али, заключалась в том, что Левенкрон хотела дать себе время разобраться со своими чувствами, связанными с предстоящим разводом. Однако похоже, что Али пропустила все невербальные сигналы о том, что ее терапевт находится в подавленном состоянии, и вела себя так, как будто ее беспричинно бросили. Левенкрон пишет, что Али «соприкоснулась с тем аспектом себя, где она не уверена в себе и завистлива, и наполняется яростью». Я надеюсь, вы не сочтете неспортивным поведением с моей стороны сомневаться в описанном опыте Левенкрон, но я чувствую, что эта характеристика не придает достаточного значения масштабу того, что мне кажется диссоциативным переключением в Али.
То, что я читаю, вызывает иное ощущение, чем то, что кто-то просто наполняется яростью, что лучше отражает переживание смены настроения. Реакция Али гораздо больше похожа на переключение состояния самости – по сути, это диссоциативный феномен, а не просто изменение аффекта. И это то, что, я полагаю, сделало отклик Али особенно неприятным (upsetting – расстраивающим) для ее терапевта. Эмоциональное изменение само по себе редко настолько дестабилизирует другого человека; для того, чтобы оно оказало влияние, описанное Левенкрон, оно почти всегда воплощает в себе переключение в состоянии-самости, которое удерживает аффект. Левенкрон наблюдала, как Али в этот момент «повернулась лицом к стене и произнесла несколько фраз, которые отклонялись от темы; она говорила медленным, прерывающимся голосом, вздыхая». Именно такое описание дают аналитики, когда пытаются описать нюансы того, каково это – быть с кем-то, кто больше не чувствуется как тот же самый человек. Левенкрон пишет, что она разозлилась, но «не осознавала этого». Почему она не осознавала этого?
Когда начинается разыгрывание, у аналитика неизбежно переключается состояние-самости в ответ на переключение состояния-самости у пациента. Диссоциация – это гипноидный процесс, и поскольку аналитик и пациент соразделяют событие, которое в равной степени принадлежит им обоим – межличностное поле, которое формирует непосредственную реальность каждого и то, как каждый переживает себя и другого – любой несигнализируемый уход (withdrawal) из этого поля любого человека нарушит состояние разума другого. Таким образом, когда начинается разыгрывание (независимо от того, кем оно инициировано), ни один аналитик не может быть немедленно со-настроен на сдвиг в реальности здесь-и-сейчас, и он неизбежно становится частью диссоциативного процесса, по крайней мере, на некоторое время. Диссоциация аналитика не является его «ошибкой»; она присуща нормальному процессу человеческого общения».

Бромберг, 1996a, стр. 285.
Левенкрон (в печати) утверждает, что она все больше и больше злилась и не хотела успокаивать Али. «В тот момент», – вспоминает она, – «Я хотела ей это выложить, чтобы она могла это видеть». Левенкрон агрессивно конфронтировала свою пациентку. Али стояла на своем: «Я не могу выносить, как вы со мной разговариваете! Ты чертовски злая! Кем вы себя возомнили, Левенкрон? Никто так со мной не разговаривает, только вы! Вы извиняетесь за запоздалое уведомление, а как насчет меня?». Как потом выразилась Левенкрон, «ей удалось это выложить».

Хочу ли я сказать здесь, что, по-моему, Левенкрон следовало поступить по-другому? Думаю ли я, что Левенкрон должна была успокоить свою пациентку? Думаю ли я, что ей следовало занять другую позицию? На самом деле, я так не думаю. Я полагаю, что аналитик вошла в свое собственное диссоциированное состояние, которое было взаимным с состоянием ее пациентки, и что, когда она это сделала, произошло нечто непредсказуемое, что в конечном итоге стало вполне терапевтическим. Но в тот момент пациентка и аналитик находились вместе в диссоциативном коконе, поэтому они не могли получить доступ ни к чему, кроме доминирующего аффекта, который организовал их соответствующие состояния самости. Левенкрон прямо говорит об этом факте; она описывает это так, «как если бы мы были парой, которая поссорилась». Я бы сказал, что это было не «как если бы» они были парой, которая ссорилась, а то, что в своем диссоциативном коконе они стали парой, которая ссорилась.
Однако самое главное, что они не просто поссорились. Они участвовали в разыгрывании, которое имело мощную терапевтическую функцию, потому что оно открыло пространство, через которое аналитик могла познать состояние-самости в рамках «не-я» пациентки из первых рук, и наоборот – личный канал, который поначалу часто бывает очень болезненным для обоих. Левенкрон, в разгар «несправедливой» атаки Али, обнаружила, что на ее глазах навернулись слезы, потому что она чувствовала себя замученной обвинением в том, что бросила свою пациентку, чтобы хорошо провести время. Она не смогла показать, что все было как раз наоборот – что она брала отпуск, чтобы попытаться залечить свои раны. Она чувствовала острую потребность в том, чтобы ее поняли, но ей не дали этого утешения. В этот момент она была так близка, как никогда, к тому, чтобы почувствовать собственную боль Эли от разлуки (separateness – раздельности). Левенкрон пишет: «У меня было сильное желание рассказать ей обо всех плохих вещах, которые когда-либо случались со мной; то есть о том, насколько тяжелой была моя жизнь на самом деле и, конечно же, насколько тяжелой она была в то время». Это желание было острым, и Левенкрон боролась с ним, но предпочла ему не поддаваться. Рассказывая нам о том, что привело к этой борьбе, она показала, с чем аналитик часто сталкивается в такой момент, если только он не «управляет» (handles) своей дестабилизацией, ссылаясь на предписывающее правило, которое предоставляет либо лицензию на раскрытие, либо запрет на это. И то, и другое позволяет аналитику обойти болезненный, но эмоционально честный опыт борьбы, амбивалентности и конфликта.
Следует отметить, что диссоциированное состояние Левенкрон было так же сложно организовано, как и у Али. Поскольку она «контейнировала» часть боли Али, Левенкрон не могла избежать своей собственной боли, не бросив Али эмоционально, а этого она бы не сделала. Боль и замешательство царили в аналитике, потому что она была вынуждена одновременно обрабатывать два переживания их отношений и два собственных состояния-самости, которые были несовместимы и неразрешимы путем разрешения конфликта, потому что комбинация была слишком эмоционально интенсивной, чтобы быть предметом внутреннего или внешнего обсуждения. Она пишет:
Я думала, что защищаю ее от чувства вины за нападение. Я также избегала того, что, как мне казалось, было садистской репликой с ее стороны. ... В то время я не могла сформулировать, с каким давлением я боролась, чтобы рассказать все, например, когда эмоциональные и четко сформулированные требования вашего пациента вторгнуться в вашу частную жизнь настолько велики, что вы «должны» рассказать – по неправильным причинам.
Иногда, контейнируя опыт угрозы уничтожения у пациента, аналитик оказывается на грани того, чтобы узнать пациента лучше, чем он хотел бы.

Левенкрон в предыдущей виньетке не «самораскрывалась», но она была недовольна собой за то, что «использовала нераскрытие (nondisclosure) в качестве прикрытия, чтобы избежать злоупотребления своей частной жизнью и признания своей уязвимости». Левенкрон комментирует: «Хотя нераскрытие здесь было явным выражением моей субъективности, я не выдвигаю 'технический мандат' на нераскрытие. ... В своем уходе (withdrawal) и молчании я не осознавала, как я разыгрывала свою самозащиту и свое право на частную жизнь. Я диссоциировала свою способность озвучивать свои границы – говорить с ней о том, почему я не могла с ней говорить». Такой диссоциативный момент является частью естественного клинического процесса для любого аналитика, который знает, что уровни спонтанности и жизненности меняются реляционно. Но в своей готовности поразмыслить о том, что способствовало ее диссоциации, и подумать о различных значениях того, что это значило для нее лично (включая желание избежать злоупотребления ее частной жизнью и признания ее уязвимости), она здесь открыто заявляет, что последствия нераскрытия столь же значительны, как и в тех клинических моментах, где аналитик раскрывается.
Я рассматриваю это как большую услугу для всех терапевтов. В этой связи я считаю важным отметить, что «диссоциативные моменты» аналитика часто, как в данном случае, отражают не только его самозащиту, но и сопутствующую защиту пациента. Я бы сказал, что эмоциональное состояние, в котором находилась Левенкрон, когда она диссоциировала и, таким образом, не смогла объяснить Али, почему она не могла с ней поговорить, было эмоционально слишком интенсивным, чтобы его можно было терапевтически использовать. Если бы она попыталась говорить из этого состояния, это, вероятно, еще больше усилило бы и без того гипервозбуждение аффекта Али и усилило бы диссоциированную самость «трудного ребенка» («tough kid» self) Али как ее единственное надежное средство контроля страха и стыда, которые в противном случае были бы неуправляемыми. Таким образом, можно было бы выдвинуть гипотезу, что диссоциация Левенкрон в тот момент была не просто защитой ее собственного права на частную жизнь, но адаптивным реляционным решением того, что она описала как «неспособность отстраниться от взрывов, происходящих внутри меня, которые дали бы мне дистанцию, необходимую для разговора с ней спокойным образом». Такой диссоциативный момент часто дает возможность всему успокоиться и является проблематичным только в том случае, если аналитик, не задумываясь, использует его как постоянное укрытие, а не временное пристанище.
Проще говоря, частное приватность (privacy) – это измерение продолжающегося процесса переговоров между несовместимыми областями своего опыта (self-experience). С этой точки зрения право на приватность является частью человеческого состояния. От приватности можно отказаться по собственному выбору, но от права на нее – нельзя, и это верно для аналитика так же, как и для пациента. Приватность и самораскрытие являются частями всеобъемлющей конфигурации, которая определяет аналитические отношения для обеих сторон посредством неизбежной диалектики, которая разворачивается внутрипсихически и межличностно. Мое мнение (см. Bromberg, 1997) заключается в том, что, за исключением очень редких случаев, пациенты уважают личное право аналитика на приватность в отношении его истории и жизненного опыта. Почти любая ситуация, которая кажется неправдой, представляет собой разыгрывание переноса- контрпереноса, в котором аналитик не смог распознать и раскрыть свой собственный диссоциированный опыт того, как он переживает пациента, который затем, часто отчаянно, пытается проникнуть в разум аналитика, чтобы найти себя в нем. Позвольте мне повторить: я считаю, что давление пациента с целью заставить аналитика отказаться от своего права на приватность организовано не просто потребностью знать аналитика, а желанием узнать, что аналитик знает о пациенте, но диссоциировал. Когда аналитику удается диссоциативно «приватизировать» какой-то аспект своего опыта общения с пациентом, аналитик, по сути, лишает пациента возможности безопасно раскрыть свое полноценное существование в отношениях. Затем разыгрывание усиливается, и по мере того, как аналитическое пространство наполняется энергией, генерируемой разыгрыванием, пациент все больше и больше становится той самостью, которая была исключена из их отношений. Эта самость постепенно проникает в перцептивное сознание (perceptual consciousness) аналитика (Bromberg, 1998b) и, наконец, зажигает в нем личную реакцию на ту часть пациента, которая до этого существовала только в разыгрывании.
Личное и «действительно» личное
То, что мы иногда узнаем о нашем собственном участии изнутри этих взаимодействий, может включать в себя яркое появление воспоминаний из нашего собственного прошлого – детских отношений или «забытых» событий – которые внезапно появляются как призраки, которые, как мы думали, были изгнаны в ходе нашего собственного анализа, но которые, как мы внезапно осознаем, очень живы в данный момент и имеют весьма непосредственное отношение к тому, что происходит с этим пациентом. Что такого в таком опыте, что делает его источником споров о том, как его использовать? Попадает ли он в категорию, строго отделенную от мыслей и чувств, связанных с «процессом», категорию настолько потенциально опасную, что они должны быть ipso facto изгнаны из возможности раскрытия даже аналитиком, который мог бы с комфортом поделиться своим опытом этого процесса? Или, если нет, то как аналитик решает, раскрывать ли личную биографическую информацию или нет? Очевидно, что это более сложный выбор, чем тот, который влечет за собой раскрытие чувств в процессе, и, вполне оправданно, вызывает большую озабоченность не только благополучием пациента и лечением, но и собственной приватностью аналитика.
На мой взгляд, раскрытие аналитиком такой информации должно быть ответом на глубоко прочувствованное ощущение, что это углубит текущий, эмоционально живой контекст отношений, в котором уже происходит обмен опытом процесса в здесь-и-сейчас, и аналитик может почувствовать, что этот дополнительный элемент соответствует этому контексту. Я твердо верю, что такое раскрытие не должно делаться для создания эмоциональной живости. Как и любой другой выбор, который аналитик делает с данным пациентом, самораскрытие черпает свое значение из текущего контекста отношений, в которых оно происходит, а не из его полезности как техники. Его полезность для аналитического процесса определяется качеством его открытости для обсуждения (negotiation), в частности степенью, в которой аналитик свободен от внутреннего давления (сознательного или бессознательного) доказать свою честность или надежность в качестве технического маневра, предназначенного для противодействия недоверию пациента. Ценность раскрытия аналитиком своей личной истории основывается на том, что она спонтанно всплывает в сознании аналитика как часть текущего момента. То есть его ценность основана на том, что оно является чем-то из его личного прошлого, что непрошено и очень живо входит в настоящее. Часто это то, что аналитик распознает эмоционально – иногда также и когнитивно – как то, что способствовало его собственному диссоциативному состоянию, которое увеличило его трудности в переживании и реагировании на эмоциональное состояние его пациента, которое разыгрывало свое существование.
Пациент не нуждается в драматическом акте самораскрытия со стороны аналитика. Для аналитика вопрос о том, следует ли, когда и что раскрывать, в основном зависит от ощущения аналитика, что, если он действительно поделится своим опытом и предложит своему пациенту сделать то же самое, то это, вероятно, усилит полезное исследование контекста отношений в этот момент. Существуют ли условия, которые могут привести к созданию чего-то «нового, но не нового», или пациент в этот момент слишком эмоционально дестабилизирован, чтобы использовать свой разум для размышлений о том, что происходит интерсубъективно, потому что его мозг не будет обрабатывать то, что слишком эмоционально рискованно?
Когда аналитик раскрывает личную историю, я считаю, что он обязан быть со-настроенным еще более чутко, чем при раскрытии своего опыта процесса. Он должен стараться осознавать еще большую сложность реакции пациента на его возможную мотивацию к откровению, чем содержание того, что было открыто. Он должен особенно внимательно рассмотреть, диссоциирует ли пациентка в настоящее время свою собственную реакцию на его поведение, чтобы не чувствовать себя эмоционально охваченной тем, что происходит между ними. Почти всегда необходимо открыто адресовать этот вопрос, потому что самораскрытие аналитика иногда может незаметным образом усилить диссоциацию пациента. Это не аналитическая ошибка, когда это происходит, если только и аналитик, и пациент в течение слишком длительного периода времени не могут совместно обработать такие моменты. Фактически, пост-классическое переосмысление «ошибки» применительно к клиническому процессу напрямую связано с пониманием того, почему мудрое недавнее психоаналитическое предостережение «ковать железо, пока оно холодное» не более справедливо предписывающе, чем «ковать железо, пока оно горячее»; чаще всего только ошибившись в правильности температуры, аналитик узнает, когда утюг слишком горячий. И только благодаря этой диалектике пациентка узнает, что аналитик учится у неё и, что самое важное, переживает (cares) за то, чему учится. Проще говоря, признавая нелинейность того, что мы называем мутативными изменениями, мы также признаем, что это происходит не через мышление «если я сделаю правильно это, то произойдет это», а, скорее, через невыразимое объединение двух разумов непредсказуемым образом.
Клинический переход от диссоциации к способности к конфликту
Поскольку аналитик вынужден переживать и откликаться на те аспекты пациентки, которые он хотел бы дезавуировать, пациентка начинает заселять свою самость, которая чувствуется целостной в разуме аналитика и, таким образом, начинает одновременно переживаться более целостной в своем собственном. В этот момент удобная диалектика между опытом инцидентов и опытом человеческой связи начинает заменять для обоих партнеров вопрос о праве на частную жизнь. Я назвал эту фазу работы переходом от диссоциации к способности к конфликту. Существенным качеством такого перехода является то, что самоощущение пациента в меньшей степени подвержено дезорганизации из-за возвращения необработанного аффекта. Как следствие, личность пациента менее уязвима для единственной диссоциированной «истины» о том, что разрывы отношений никогда не могут быть восстановлены, и, таким образом, непрерывность связи привязанности, от которой зависит самость, начинает восприниматься как более надежная и, следовательно, становится более безопасной.
Краткое обсуждение отчета Левенкрон о сессии с Али в более поздний период их работы иллюстрирует этот момент. Эта сессия снова отмечена их личными реакциями друг на друга, но в ней видкен терапевтический сдвиг, который может произойти, когда интерсубъективное пространство, за которое боролись и которое заработали, теперь позволяет открыто обрабатывать столкновения между субъективностями. Перед лицом надвигающегося отпуска Левенкрон Али говорила о болезненности разлуки как телесном переживании, но на этот раз она не удерживала Левенкрон в позиции объективированного другого; Левенкрон, в свою очередь, оставалась тонко настроенной на эмоциональное состояние Али, не нуждаясь в том, чтобы уделять особое внимание своей собственной дестабилизации. Она была в состоянии общаться с Али из их совместно созданного пространства без того, чтобы ее мысли воспринимались Али как невыносимые. Иными словами, Левенкрон смогла экспириентально оставаться в этом переходном пространстве и в то же время размышлять и о своей субъективности, и о субъективности Али:
Никто никогда не говорил с вами о том, как это – быть отдельной, но что для нас более важно, так это то, что никто никогда не отделялся от вас любящим образом. В этой точке сессии я смогла сказать ей, что я не понимала, насколько это было страшно для нее, но на этот раз, когда она уезжала в отпуск, я действительно почувствовала это и сказала, что сожалею о том, что не понимала, как она боялась потерять меня. Раньше мы не говорили об этом открыто. В этот момент у меня возникло самое странное воспоминание. Я вспомнила, что, когда моя собственная мать умирала, она не позволяла мне плакать; более того, она даже не подумала бы о том, что я нуждаюсь в какой-либо защите. Она просто отрицала свою собственную смерть и не посвящала меня в это. Я была в ужасе, и когда позже увидела, что смогла пережить ее смерть, я жалела, что не смогла разделить с ней больше.
Для меня это интереснейший момент, потому что он затрагивает проблему разницы между самораскрытием опыта процесса и самораскрытием биографических данных. Это один из тех моментов, когда грань между ними особенно проницаема. Левенкрон, по-видимому, не поделилась с Али спонтанным воспоминанием о смерти ее матери, но я легко мог себе представить, что поделиться этим воспоминанием в тот момент могло бы быть весьма терапевтическим. Это одна из немногих клинических виньеток, которые я прочитал, где я смог почувствовать, насколько произвольным иногда может быть различие между раскрытием аналитиком опыта процесса и раскрытием биографических данных, и почему раскрывать или не раскрывать – это такой трудный выбор. Если бы Левенкрон решила раскрыть это воспоминание, она могла бы оказать очень положительный эффект, подчеркнув, не делая явных заявлений, степень, в которой она находилась в тесном эмоциональном контакте с диссоциированным желанием Али эмоционального контакта, и не была отталкиваема этим. То есть ее раскрытие потенциально могло бы быть снижающим стыд. Но, с другой стороны, может быть, и нет!
В последний раз я хочу настаивать на том, что самораскрытие – это не техническая проблема, а отношенческая. Это связано с процессом содействия развитию новой ментальной репрезентации, процессом, который совместно конструируется участием двух разумов, которые живы друг для друга, каждый из которых позволяет узнать опыт другого – точка зрения, ярко выраженная Альварес (1992) в ее книге «Живая компания». Хочет ли аналитик раскрываться или нет, это не дискуссия о том, разумно ли намеренно раскрывать что-то – потому что пациент на каком-то уровне уже «знает», что вы чувствуете. Если аналитики принимают точку зрения, что пациенты уже знают, что мы чувствуем по отношению к ним, как часть общего субсимволического опыта, тогда основной клинический вопрос заключается в том, продвинет ли раскрытие наших чувств процесс символизации и приведет к созданию новой ментальной репрезентации. С этой точки зрения, как убедительно доказала Жино (1997), «самораскрытие не является ... способом развить чувство близости через, казалось бы, схожий общий опыт. Скорее, акцент здесь делается на выявлении эмоциональных данных, возникающих из интерсубъективной матрицы и органически связанных с ней» (стр. 373). Субъективная реальность несимволизированных состояний сознания пациента, особенно в отношении переживания пациентом аналитика, должна ощущаться и каким-то полезным образом признаваться аналитиком. Если можно сказать, что существует интерперсональная или реляционная техника, то она заключается главным образом в способности аналитика на протяжении всего каждого анализа обсуждать и пересматривать значение того, что представляет собой полезное признание (acknowledgment). Левенкрон пишет:
Со временем мы с Али обсуждали наши взаимодействия с возрастающим комфортом, отчасти потому, что развитие искренности является естественной эволюцией любых успешных переговоров, а отчасти потому, что мы оба поняли, что выражение того, что мы испытали, не приводит к необратимым разрывам привязанности. В этом свете раскрытие нашего мышления становится совместным и, следовательно, предметом переговоров, а не основанным на власти.
Левенкрон здесь говорит, что расширение аналитического сотрудничества зависит от двух принципов: во-первых, откровенность является естественной частью переговоров (это определенно не применение технической процедуры, реализуемой путем «рассказывать все как есть»); во-вторых, в процессе конфронтации на переговорах два партнера узнают, что их конфронтация не приводит к разрыву отношений, и, таким образом, пациент может все больше и больше доверять тому, что разрыв отношений можно исправить (см. Tronick and Weinberg, 1997). Левенкрон завершает свой отчет следующим образом: «Я надеюсь, что я показала, что процесс того, что мы называем 'проработкой разыгрывания', в идеале, происходит не посредством анализа post hoc, а скорее, что проработка – это анализ и происходит по мере того, как мы проживаем: это переговоры». На это я могу только сказать: «Аминь».
Philip Bromberg (2006)
The analyst's "self-revelation": Not just permissible, but necessary,
in Awakening the Dreamer. Routledge, 2013. 138-160.
Made on
Tilda